Людские косность и равнодушие несомненно были причиной гибели многих талантов. Гидра чиновничества много постаралась для того, чтобы мой герой не смог обрести подобающего ему места в анналах русской литературы. О, как бренно слово, какая это хрупкая материя и как трудно доказать даже таким корифеям, что они не напрасно поедают свой хлеб и не даром пьют свою кипяченую воду. В этой стране любят богов, по крайней мере, внешне, но пророков не переносят и бьют их по голове. Всегда. Всегда. Всегда. Всегда. Сейчас, когда я окунаю перо в чернильницу и аккуратно вывожу каллиграфические буквы, когда эти горестные строки заполняют страницы, я боюсь даже взглянуть в зеркало, боюсь увидеть скорбь в своих сильно расширенных зрачках. Мне будет трудно в придачу ко всем жизненным горестям прибавить еще одну. Я не перенесу такой картины. Это было бы выше моих сил. Тьма, укрой своего страдальца мягким пологом сна и укрепи его силы в борьбе с новыми испытаниями. Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щёки, затылок и живот пока не лопнут и не начнут дома и колокольни плясать свой дикий танец! Ветер! Ветер! Раздуй огонь в кострах, печах, заслонках, жги эти крыши, балки, всё сметая, раздуй над этим гадостным мирком пожар пожаров, в коем сгинет скверна.
РобинзонВ чужой отчизне я как Робинзон,Язык родной в устах у КаннибалаЯ не могу уже понять нимало.Я не живу, но и не умерщвлен.Раскинул сеть мой город, как паук,Топыря швы слоистого хитина,Из зеркала выглядывает минаС глазами в обрамленьи грустных дуг.Надежда объявляет карантин.Не вижу ничего, никто не снится,Ни фрак не нужен мне, ни власяница,На Рождество я мертв и не молитьсяГосподь мне указал, как господинВсего того, что прячется вдвойне,И вопреки всему, живет во мне.
Мандельшпрот еду поглощал жадно, без задней мысли, большими кусками, почти не жуя и не глотая. Лукулл. Схватит шоколадку – и в рот, схватит крендель – и в рот. И пищу почти не переваривал совсем, как истинный неандертальский человек. Копь. Нам, кроманьонцам, все бы это было удивительно и ново, да и не скрою, завидовали порой мы ему, как будто он нам укор какой дал. Вот фря-то какая! Мелкий он был человек и ничтожный, этот Мандельшпрот. Даром, что фамилия у него была такая. Не советская. Намотай себе! Сдо- Даже неандертальцу подобают не разнузданные телодвижения органов и дикий смех, а скромность и застенчивый румянец на морде. Отце! Пососю! Пососю!
ДуракВсе говорят, что он дурак.Трудолюбив, как вол.И дом его пустой чердак,И голова – котел.Он так неловок и сутул,И шляпа, точно гриб.Ему сосед придвинул стул,И он к нему прилип.Я знаю, он не так уж плох,Он лямку все тянул,И у него язык отсох,И ум его уснул.Он ноги стёр, он руки сбил,Сгибаясь от труда,И никого он не любилНигде и никогда.Дождавшись ночи, он уснёт,Умрёт он белым днём,Он ляжет в землю, не сморгнёт,И может, кто-то вспомянётИ погрустит о нём.Все говорят, что он дурак,Что жаден он и зол,Что дом его – пустой чердак,А голова – котёл.
19 сентября 1932 г.
Моя поистине детская доверчивость иногда играет со мной скверные шутки. Я отдал секретарше, очаровательной девушке бальзаковского возраста роскошный том сочинений товарища Сталина, хотя он нужен был мне самому. Прошел уже месяц, и сегодня девушка вбежала ко мне, посыпая себя пеплом, куриным дерьмом, поташем, и сбивчиво сказала, что не может отыскать книгу и не знает о ее судьбе ничего. Я представил себе мое лицо, мои скорбные интеллигентные глаза, плотно сжатые губы и вдруг осознал, что только крайняя степень потрясения, искупающая вину этой подлой мерзавки, эти опущенные чувством вины плечи не дадут мне силы размазать ее по стене, и я ограничусь грустной шуткой и, смягчив свое возмущение, прощу ее грех. Не знаю, как я обойдусь без запомнившегося абзаца на четвертой странице, в котором вождь в очень простых словах призывает народ к единству и сплоченности, особенно в сферах, где отсутствие бдительности стало уже вопиющим. Какими пророческими показались мне эти строки. Как этот великий человек умеет обращаться с такой тонкой материей как слово. Лучше бы я подсунул ей Спинозу, памятуя о том, что моя предусмотрительность имеет свои пределы. Книга – это всегда освежающий душ, а хорошая книга – это баня с парилкой и сауной. Придется моей бедной душе ходить немытой. Грязь! Грязь! Глина! Слипс!
Вчера, в довершение всех бед, которыми судьба начинает меня испытывать и о которых у меня нет сил говорить, меня вызвали хрустящей, как унтер-пришибеевские сапоги, повесткой в военкомат, и я четверть часа просидел напротив заросшего волосами человека по фамилии Плюгенс. Если военкомы у нас похожи на диких обезьян, то что же говорить о прочих- Руки мои были холодные и липкие, а душа пребывала в пространстве, какое в самых ужасных видениях не могло привидетьсям даже товарищу Данту. Товарищ Плюгенс брезгливо и невежливо подбрасывал мои лёгкие, как пушинка, бумажки и говорил, что моя «странная» (как он выразился) болезнь вызывает у него легкие, ни к чему не обязывающие сомнения. Я был воплощением смирения и выслушал его, сопровождая каждое его слово учтивым кивком. Вдобавок я заглядывал честными глазами в его ртутные глазки. Я попрощался, раскланявшись в меру импозантно, натыкаясь все время на его глазки, точившие меня как маленькие буравчики. В довершение всего он промычал: «Ну-у- Нэ-а! Нэ павэрил!»
Сукин сын в зеленых галифе и хромовых сапогах! Плю-генс! От своей подозрительности ты окосеешь! Явная штучка! Я не удивлюсь, если он, в конце концов, окажется немецким шпионом, каких сейчас отлавливают сотнями экземпляров. Маменькин сынок. Ты вот сразись не со мной! Сразись с громилой из Германии, закаленным в Рейнских лагерях. Он скоро тебе надает таких тепель-тапелей, что ты забудешь не только это дурацкое «ну» и свое звание, но и свою невменяемую фамилию Плюгенс. Маму свою забудешь втуне! Это надо мной ты можешь издеваться! Посмотрим, что как! Скоро будет всё! Скоро трубы вострубят и стогны низринутся!
Трубы МираЦветет Война, как Эдельвейс,За ней чума маячит,Но иностранное «Про Пейс» —Во славу мира – значит!Войну лелеет только тот,Не ведая доверья,Кто зарывается, как крот,В бетонные ущелья.Беда и голод, и война,Увы, не в нашей власти.Толпа всегда ослеплена,Разбит народ на части.Веками раздевают насНабег, разбой, блокада.Но очень часто вырван глазБывает у пирата.Война приносит много бед,Все больше раз за разом,И в лживой пачкотне газетЧто видит честный разум.Все ставки на грабеж? Я – пас!Войне не дам я в лапу!Пред Честным Миром всякий разСнимаю мирно шляпу.
Это в корне неверно, что Мандельшпрот хорошо относился к женщинам. Как полагают исследователи, он все же предположительно относился к мужчинам. Знаем!
Несчастьям несть числа и все они не прекратились! Незнаемо как, между делом, закадычный друган Мандельшпрота Иван Махрютин ввалился сегодня к нему, не как приличные люди вваливаются, а как баре к крестьянам ходють – не снимая грязнючих гамашлей и галош! Такого отборного мата не знала наша великая история! Махрютин пришлёпал к Мандельшпроту пьяный и со скрипкой. Скрипка была такая старая и дряблая, что её в руки было брать противно. Мандельшпрот схватил скрипу и пытался на ней сыграть мерзость какую-то попсовую, но у него ничего не получилось. Тогда он бросил скрипу, быстренько забыл о ней и лёг в кресло. Скрипка, благо гниловатой была, сразу хрусть – и пополам! На несколько частей развалилась скрипка! Одна труха в решете! Жалобный звук – последний звук великой рапсодии!
Махрютин мгновенно протрезвел и говорит:
– Это же скрипа Страдикаобразиуса! Музейный экспонометр! Как же так?
– Надо было спозаранку говорить, по трезвому делу – ответил ему достойно Мандельшпрот, ничуть не смутившись наездом младшего товарища, – Я уж зарёкся тебя, Ваня, принимать! То у тебя сопли начинают струиться самотёком, как ты ко мне придёшь, то скрипка Страдивахрика поломается – рухлядь библейская, то балалайка Вазари не в той поре, всё у тебя не так! Всё вопреки временам и ожиданиям! И всё поломано! Изломано! Всё, короче, разбито! Барабан-то Стравинского цел?
И дал Махрютину по карстовой вые кулаком для известного воспитательного декокта. Мобильно отметелил! Тот даже и не почувствовал, так преживал за Страдивариусца и его скрипучку. Тогда Мандельшпрот арфу, какую у Веры Пуловой откупил ранее в Столешном, разгромил и со струнами стал за Махрютинымгоняться и бегать в чаянье жестоко отстегать, а потом возможно и удавить. Тот уже потом в сортире спрятался и там до утра отсидел на ведре, а ранёшним утрецом топ-топ-топ на цыпах выбрался из укрытия, собрал остатки Страдивари и ушлёпал задним проходом, дабы не волновать Мандельшпрота и не отвлекать его влимание от дел кипешных.